Даже в лесу Наймана спрашивают о Довлатове
27.02.2009
27.02.2009
Анатолий Найман входил в четверку молодых поэтов, «птенцов гнезда Ахматовой». За последние 20 лет Анатолий Найман написал уже более десяти книг, среди них — «Славный конец бесславных поколений», «Сэр», «Каблуков», «Процесс еды и беседы» (в соавторстве с Галиной Наринской). Обилие реальных персонажей и фактов в его прозе даже явному вымыслу придает подлинность документа, и эти наполовину выдуманные романы часто воспринимаются как воспоминания о былом. Совсем недавно, уже в этом году, вышел сборник рассказов «Убить». Под впечатлением от прочитанного корреспондент Jewish.ru побеседовал с писателем.
— Анатолий Генрихович, в масовом сознании ваше им связано с имнем Анны Ахматовой. Как вы, будучи совсем молодым человеком, вошли в ее круг?
— Общие знакомые попросили меня отнести какую-то книгу, и я взялся это сделать. Не в виду никакого знакомства, просто хотелось получить представление. В назначенный час пришел на улицу Красной Конницы. Она спросила, пишу ли я стихи, я, честно говоря, надеялся, что услышу этот вопрос, что прочту стихи, а она выскажет свое мнение. Не то что мне хотелось, чтобы мои стихи ей во что бы то ни стало понравились, хотелось прочесть. Она их выслушала, что-то сказала, я вышел на улицу ошеломленный ее личностью, не похожей ни на что вокруг. Создавалось впечатление, что Ахматова, принадлежа к этой реальности, существует в то же время и в какой-то другой. Из самых сильных впечатлений — она совершенно спокойно могла молчать — просто сидеть и молчать. Она коротко отвечала на заданный вопрос, а потом опять молчала. В то же время ее ответы были исключительно емкие, точные, звучали афористично.
— Ахматова в самом деле производила такое царственное впечатление, которое создается если посмотреть на ее портреты?
— Действительно, все вокруг говорили об этом, но я думал как-то иначе. В ней было величие, причем нисколько не наигранное. Абсолютное отсутствие суеты, такая «статуарность» внешняя. Вот и все.
— В то время, в конце 50-х и начале 60-х, Анна Андреевна уже была окружена неким ореолом легендарности или ее вообще не знали на уровне массового сознания?
— Прежде всего, для молодого человека, старые «не очень существуют». Конечно я знал об Ахматовой и до своего личного знакомства с ней, знал некоторые ее стихи. К тому же в школе в обязательном порядке проходили ждановское постановление 1946 года «О журналах “Звезда” и “Ленинград”», а там приводились отрывки из ее стихов. А если представить, что тогда выдавалось за стихи...
— Какой-нибудь Демьян Бедный?
— Демьян Бедный — еще ладно, а вот, скажем, Безыменский. Или ставший к тому времени исключительным борцом за мир Тихонов. Мандельштам отсутствовал, Цветаевой не было, Ахматовой не было. Потом, в оттепель, возникла Ахматова. Например, в чьих-то домах я сталкивался с «Верстами» Цветаевой. Эта дореволюционная книга у того-другого сохранялась. А Ахматова после постановления просто предавалась проклятию на всей территории, как она сама говорила, «от Либавы до Владивостока». На всех языках народов СССР. А потом вдруг в альманахе «День поэзии» появились ее стихи 40-50-х годов.
— Вы много занимались переводами. Это что-то дало вам как поэту?
— Переводы ничего не дают. Они только отнимают. Я много переводил, то что называется, поэзию народов СССР. Тебе дают подстрочник, ты должен это превратить в подобие стихотворения — это нижний уровень. Если у тебя какой-то огонек загорелся, то могут получиться и более полноценные стихи. Главное, чтобы были рифмы, ритм, чтобы было не отличимо от оригинального стихотворения. В то время как собственные стихи идут с другого конца — ты улавливаешь какую-то ритмическую информацию и превращаешь ее в стихотворение. На помощь тебе приходит не только ритмическая решетка, но и рифмы, синтаксис, ударения и так далее.
Я переводил одного калмыцкого поэта, в подстрочнике было примерно так: «Когда меня призвали в армию, я попал в Забайкальский военный округ, во время войны сражался в Белоруссии». Это, так сказать, четверостишие, надо превратить его в стихи. «На берегу Байкала...» — это уже какой-то зачин, к нему в рифму «запевала», ну и дальше в том же духе.
Вообще талантливый поэт — не обязательно талантливый переводчик. Пастернак переводил прекрасно, Мандельштам уже довольно средне. Цветаева гениально перевела Бодлера, но вообще про нее нельзя сказать, что она замечательно переводила. Замечательными преводчиками были Яков Козловский и Анатолий Гребнев, их оригинальное творчество менее впечатляющее.
Начав с поэзии народов СССР, к концу советской власти я начал переводить уже что-то более востребованное и парадное. Со старофранцузского я переводил трубадуров. Я знаю французский, ну и со старопровансальского переводил со словарем. Это очень сложная техника, платили уже по высшей ставке. Один из последних переводов — провансальский роман в стихах «Фламенка», изданный тиражом 100 тысяч, потом еще и переиздан тем же тиражом. Это мне дало возможность пошутить, что Советский Союз охвачен «Фламенкой». Фламенка — на русском пламечко. Переводческая работа отнимает силы, приводит к гипертонии, к болезням желудка и так далее — вот что такое переводы. Переводить четыре строчки в день, как говорил Пастернак, экономически неоправданно. Минимум сорок, иначе не проживешь. Я был уверен, что советская власть навеки, и я окончу жизнь, по крайней мере, известным переводчиком.
— Наиболее популярным бытописателем советской жизни эпохи застоя считают Сергея Довлатова. В то же время существует точка зрения (ее разделяет например Михаил Веллер в своей книге «Ножик Сережи Довлатова»), что творчество Довлатова не представляет такой уж литературной ценности.
— Мне кажется необходимо учитывать не только предложение, которое делает писатель, но и спрос, который существует у читателя. Творчество Довлатова идеально подошло поколениям позднего застоя, перестройки и последующего периода, оно абсолютно адекватно той реальности. Его лучшая, на мой вкус, книга — «Компромисс». Эта вещь посвящена таллинскому периоду жизни Довлатова, его работе в местной газете. В качестве преамбулы каждого рассказа приводится то, что пишется для газеты, а потом — то, что произошло на самом деле. Чтобы запечатлеть эпоху нужен был писатель на грани журналиста, Довлатов — как раз такой писатель.
— Все-таки немало было писателей живо и с юмором описывавших позднесоветскую действительность, как, например, Войнович, но никто из них не стал такой легендарной фигурой, как Довлатов...
— Это так. Я летом на даче шел с купания через лес, навстречу две молодые пары. Останавливают: «Простите пожалуйста, вы не Найман? Видел вас по ТВ. Я вас хотел про Довлатова спросить». В лесу! Его биография, кроме того, включала в себя определенную легенду. Надо быть двухметрового роста, весить 120 кг, быть «скептически жизнерадостным», уехать в Америку, пить, как он пил, быть таким красивым, быть таким талантливым, быть таким ярким. В советское время (как, впрочем, и в теперешнее, торжествовал курс на серость). Мой круг в Ленинграде составляли яркие и талантливые люди, а не Путин и Медведев. Нам сейчас показывают по телевизору людей, про которых в последнюю очередь придет в голову мысль, что они яркие личности. И это неправда, что люди хотят видеть серых, ничего подобного, они хотят видеть ярких, но не просто яркую попсовую туфту, а нечто подлинное. Помимо огромного поэтического таланта, Бродский своей личностью привлекал к себе внимание людей, не знавших, кто он. Попсовая красотка отличается от обычной женщины тем, что обычная носит сапоги за 200 долларов, а она — за 20 тысяч, вот и вся разница. Пусть большая, но дело-то все равно в сапогах. Не так, как с Бродским, правда?
— Вам кажется, такие люди, как Бродский, сами по себе такие, или как-то работают над своим имиджем, то что называется «без паблисити нет просперити»?
— Трудно сказать. Недавно я прочитал исповедальную книгу одного писателя, абсолютно совковую, которая полностью посвящена тому, как правильно вести себя тем или другим людям в тех или иных обстоятельствах, чтобы стать знаменитым. Там он пишет о том, как Довлатов написал (деньги были нужны) роман о рабочем классе, ему обещали заплатить 400 рублей — порядочные деньги для абсолютно безденежного человека. Роман не прошел. Тот писатель объясняет: как он это гениально проделал, написав роман, который не опубликуют, — дескать, это входит в его легенду. На самом деле он конечно хотел и рассчитывал, чтобы роман опубликовали. Но там, где должно быть простое изложение предельно ясной ситуации, простое солдатское сукно, у этого писателя пущен бархат. Просто у Довлатова не могло получиться так, чтобы в советское время было опубликовано. Конечно Бродский вел себя умно. Умно, но это было для него также и органично. Бродского обвиняют в том, что «он дружил с кем нужно». Он дружил с тем, с кем хотел. Да, он дружил с Лайзой Минелли, но это Лайза Минелли хотела с ним дружить. А то мне одна тетка сказала: «Вам повезло, что вы познакомились с Ахматовой». Ахматова не ждала первого, кто к ней подойдет, чтобы с ним дружить. Со мной, скажем, она хотела познакомиться, а с дядей Петей не хотела.
— Насколько я понял, вы не испытываете ностальгии по советскому времени.
— Какая ностальгия?! Это был кошмарный, сперва истребительный, а потом просто губительный режим.
— Это понятно, но ведь, с другой стороны, массовыми тиражами издавалась высокая литература, интеллигенция имела определенный престижный статус, а сейчас это все разрушено. Как вам кажется, не стоит ли одно другого?
— Не стоит. Для кого-то это были годы, когда, как говорят, «патефоны играли», а для кого-то — «когда тачки катали». С глиной. Ну а для обычных людей это была молодость, грамоты за перевыполнение плана. Если бы пришлось выбирать одну единственную книгу об этом времени, то это «Архипелаг ГУЛАГ». Можно вспомнить Платонова, Зощенко. Все это очень показательно. А вегетарианские 70-80-е годы — пожалуйста, это Венедикт Ерофеев, «Москва-Петушки». И это не клевета, не очернение — строй был черным.
— Меня очень заинтересовала ваша публикация в журнале «Октябрь» «Процесс еды и беседы». Эта вещь выходила отдельным изданием?
— Несколькими. Замысел этой книги таков: в обществе обычных людей среднего класса с советского времени переменилось отношение к еде. Появилась гастрономическая широта. Мы уже знаем, что не только шашлык вкусен, но и суши или фуа гра, а вот застольные беседы никак не изменились. Ну, разве что раньше говорили: «Интересно, будет ли в декабре премия», а сейчас говорят, что вот мол я вложил деньги в недвижимость, не прогадал ли я. Но по сути это тот же самый разговор. Не без иронии я в соавторстве с моей женой, замечательной кулинаркой, написал такую книгу. О чем говорить, когда ешь рыбу, например? Имеет смысл говорить о религии. А когда ты ешь омлет — это совершенно другой разговор — тут повод для легкомысленной философии: что раньше, яйцо или курица? Когда пьешь кофе, разговор должен быть, в нашем представлении, европейский. У книги был приличный тираж.
— У меня есть подозрение, что и сейчас мы живем в переломные годы, а пресловутый этот кризис значительно повлияет на ход истории. Ваша новая книга, которая только что вышла, — «Убить» — посвящена в том числе и этому?
— В последние 20 лет после конца Советов, именно в них в полной мере реализовалась не то чтобы советскость, а — совковость. То, что было раньше, — вынужденные наработки, а реализовалось все сейчас. Например, «твердая рука» — самое желанное для нашего населения. Это ведь не то, что прилетели марсиане и навязали нам советскую власть. Мы сами эту власть так или иначе предпочли, может и заслужили. Мы поем гимн, сочиненный при Сталине. Мы говорим о величии Сергея Михалкова, который и тот гимн написал, и этот гимн, и «Дядю Степу».
Вообще я в экономические механизмы не вдаюсь, но вот как вижу нашу – и мировую – экономику. К примеру: я пишу книгу, я знаю, сколько стоит мой труд и сколько мне нужно денег на жизнь. Я считаю, что за эту книгу мне следует заплатить столько-то, потому что я на нее потратил столько-то времени, а в месяц я, при достаточной сдержанности, проживаю столько-то. Я оцениваю гонорар, который я желал бы получить, пусть в 10 тысяч долларов. Спрашиваю: «Сколько вы мне заплатите?». Мне говорят: «20». Я говорю «да». Откуда же вторые десять? Я ведь чьи-то беру, не так ли? Это же не то что в мире где-то лежит богатство, от которого я могу брать сколько хочу. А если мне предложат двести, я и двести возьму. Вот из чего получается кризис. Я выставляю что-то на продажу и объявляю цену. Я прошу десять, вижу — берут, прошу двадцать — берут. Двести, два миллиона — все берут. Я только успеваю повышать. Ну и получи кризис.
Николай Лебедев