Хранитель кино
04.01.2013
04.01.2013
Наум Клейман, директор московского Музея кино, исследователь, архивист, ко всему прочему, еще и эрудит. И не только в своей специальной области: беседуя с ним, я убедилась, что круг его интересов необычайно широк (что нынче встречается все реже и реже). Хранитель научно-мемориального кабинета Эйзенштейна и автор статей о нем, исследователь и публикатор научного наследия великого режиссера, он занимался реконструкцией «Бежина луга», «Генеральной линии» и «Октября».
— Наум Ихильевич, вы родились в Бессарабии незадолго до начала войны, в месте довольно глухом, нестоличном. А подростком вместе с родителями отправились в Сибирь — как говорится, в места не столь отдаленные… Можно ли сказать, что во времена вашего детства кино стало таким окном в мир, предопределившим вашу будущую профессию?
— Ну, не будь кино, было бы что-то другое: я не считаю кинематограф универсальным средством познания мира — есть и литература, и музыка, и живое общение с людьми, и много чего еще. Но то, что во времена моего детства кино воспринималось более остро и целостно, нежели сейчас, это правда.
— Каким образом, кстати, ваши родители попали в Сибирь?
— Я родился в Молдавии, которая была тогда частью Румынии и таким образом избежала репрессий 37-го года — так же, как Латвия, Литва и Эстония. Но после войны Сталин занялся колонизацией новых территорий, что в 1949-м сказалось и на судьбе нашей семьи: вместе с нами были высланы десятки тысяч мелких ремесленников, да и простых крестьян тоже. Помимо запугивания новых советских граждан, была еще вполне элементарная причина: вновь прибывшим чиновникам и гэбэшникам просто нужно было где-то жить. Нас выслали, придравшись к тому, что отец, мол, был сыном лавочника, хотя мой дед, закройщик обуви, с двумя товарищами производил свой товар, они же сами его продавали, согласно всем законам царской России, а потом Румынии… Интересно, что в нашем кишиневском доме, который мои родители после войны своими руками выстроили из обломков кирпича, до сих пор живут потомки гэбэшников, приехавших в 1949-м.
— Какую роль в вашей жизни играла еврейская традиция, передававшаяся в вашей семье из поколения в поколение?
— Вы знаете, мне все культуры интересны: вот был я как-то в Японии, затем — в Корее… И мы с моими коллегами-друзьями пытаемся распутать сложное сочетание буддизма с конфуцианством и примесью очень ранних языческих культур — шаманизма и прочего. А надо вам сказать, что как раз еврейские учителя очень строго относятся к иноверцам, чего у меня лично нет совершенно: я полагаю, что только комплекс всех верований дает какую-то приближенную к истине картину мира. Скажем, для меня эскимосы с их очень своеобразной культурой не менее важны, нежели наши европейские цивилизации. С другой стороны, и тут вы, возможно, правы, для меня очень много значит традиция еврейского талмудизма, ибо стремление к толкованию одного и того же текста во множестве смыслов, наверное, досталось мне и генетически… Много поездив по свету, я, тем не менее, ни с чем не могу сравнить свое восприятие Иерусалима… Хотя, безусловно, далек от этнической замкнутости.
— Мне кажется, что пока геном человека до конца не изучен, мы не можем вполне понять, скажем, влияние этнической матрицы. Возможно, только она дает «гения места» со всем набором хромосом, необходимым, чтобы это самое «место» прославить. Разве не так?
— Не знаю, не знаю… Что касается конкретно евреев, то, при всем старании не смешиваться ни с кем, другие гены все равно вливались, так или иначе. Какая-то толика «посторонней» крови в любой еврейской семье почти всегда есть. В «чистоту расы» я не очень верю, к тому же в каждой расе очень много генотипов. Это, кстати, и научно доказано… И мне кажется, что традиция передается не только посредством крови, но и через общение. Вот у меня, например, религиозного учителя не было, но старики-евреи в моем окружении в своих поговорках и присказках воспринимали мир не совсем так, как дедушки-бабушки моих русских друзей. Так что это передается через общение — особенно если ты знал своих дедушек и бабушек.
— Меня все время волнует один, так сказать, «краеугольный» вопрос: как народ, породивший Книгу, столь долго — ну, до появления, скажем, Переца Маркиша и Исаака Башевиса-Зингера, — не мог породить светскую литературу? Не фольклор, а именно что светскую? Как вы думаете?
— У Сергея Аверинцева есть блестящая статья «Древнегреческая литература и ближневосточная словесность». Это разные вещи — словесность и литература: одно на бумаге зафиксировано, другое существует больше в устной традиции, в сказании, притче, анекдоте, в пророчестве, в обращении проповедническом. Еврейская словесность, которая развивалась в закрытых сообществах в виде комментариев к священным текстам или в виде притч, напрямую связана с библейской традицией. Аверинцев очень убедительно развивает свое сопоставление. Древнегреческая литература связана с мифологическим пантеоном «объективированных», пластически прекрасных языческих богов, которым, в общем-то, безразличен мир людей: они заняты собой, своими отношениями. А ближневосточная словесность рождена постоянной интимной связью индивида с незримым и непостижимым Б-гом, который обращается лично к каждому человеку…
Но, знаете, то, что сейчас происходит в связи с Интернетом, приближается к древнееврейской традиции…
— ?!
— Ну, а что тут странного? Все эти электронные письма, блоги, эта новая словесная всеобщность, тотальность информации, в то же время обращенной к тебе лично… Ближневосточная традиция — и не только еврейская, но и египетская, и других стран Ближнего Востока — актуализуется.
— В начале интервью вы сказали, что кино (несмотря на то, что именно оно стало вашей профессией) не является для вас чем-то особенным, приоритетным. Я даже слегка удивилась…
— Да ну, чему тут удивляться? Я вполне признаю, что и через кино можно говорить об универсуме, просто ведь и другие искусства есть.
— Но выбрали вы именно кино...
— В маленьком сибирском городе, где мы жили, кино было просто единственным окном в «большой мир», а когда я закончил школу, поступил в университет и был освобожден от «спецпоселения», наше кино как раз на подъеме находилось — и перетянуло меня из математики во ВГИК.
— Я все время ношусь с одной и той же мыслью касательно кинематографа: что в ХХ веке он всего полнее артикулировал человеческую мысль — полнее даже литературы. Скажем, Бергман: там заложено все, от психоанализа до онтологических каких-то основ. Даже в таких, казалось бы, «проходных» (для него, по крайней мере) фильмах, как «После репетиции». Я поэтому удивилась, что кинематограф для вас стоит в ряду других искусств и не первостепенен: вы все же директор Музея кино…
— Да, Бергман таков — как вообще всякий великий человек в искусстве: через маленькую дверь, створ, через конкретное и «точечное» восприятие мира он помогает постичь Вселенную. Но разве Прокофьев или Томас Манн не таковы? Не стоит ни преувеличивать, ни преуменьшать значение отдельных искусств.
— Ну, а что такое, по-вашему, Музей кино? Как собрание этих артефактов может отразить картину мира?
— Мы как-то получили грант, чтобы проехаться по четырем странам Европы и посмотреть там музеи кино. Были в Германии, Бельгии, Франции и Италии. И поняли, что ни один музей кино не способен исчерпать даже одной национальной кинематографии. Только множество «срезов» в совокупности дает представления о богатстве кинематографа и его потенциях.
— Какой музей кино произвел на вас самое сильное впечатление?
— Прекрасных музеев много. Какой-нибудь маленький Потсдамский музей, отлично придуманный и компактно сделанный, производит прекрасное впечатление, как и парижская Синематека или музей в Турине. Ну, а китайцы, скажем, построили Музей кино длиной в полкилометра.
— Мегаломаны... Нам такое, думаю, не грозит.
— Наше кино как-то растеряло свой авторитет у себя дома, будто не было у нас великих мастеров, великих фильмов. Но даже при этом забвении странно, что России как будто не до Музея кино.
— Ну, а иностранные инвесторы?
— Я говорил когда-то с несколькими — они резонно отвечали: если страна сама не заинтересована в Государственном музее кино (а наш статус таков), то инвесторы не могут ей его навязывать — разве что сделать частный музей.
Но время движется по спирали, может быть, со временем более активный интерес и у государства проявится…
— Насчет времени и его «спиралей» и завихрений. Петр Вайль как-то с ужасом констатировал, что родился во времена, когда колготки и пылесос были в новинку, а дожил до эпохи, когда клонируют овец и чуть ли не на Марс летают.
— Вы знаете, в искусстве никакого прогресса не существует. Это не моя точка зрения, а мнение Пушкина. Современный скульптор, сколь угодно талантливый, не может возвыситься над Фидием. Другое дело, что человеческая жизнь несоизмерима с темпами истории, а развитие техники не всегда совпадает с гуманизацией общества и человека, чему как раз и служит искусство.
Диляра Тасбулатова