«Евреи бегут от трагизма»
26.04.2013
26.04.2013
Аркадий Красильщиков — не только писатель, кинодраматург, режиссер, но и человек невероятного обаяния, мудрости и веселья. Как он утверждает, это у него глубоко в крови и, видимо, идет (смеется Красильщиков) от хасидов: в противовес литвакам, вечно скорбящим о тяжкой судьбе еврейского народа. Аркадий Львович, прожив на «доисторической родине» полвека, 18 лет назад все же уехал в Израиль, где, наконец, почувствовал «почву и судьбу». Совсем недавно вышла его блистательная книга «Рассказы о русском Израиле», где как раз эта двойственность судьбы — когда этнический еврей пишет на русском, когда осваивает свою новую историческую родину, когда душа его пребывает и здесь, и там, — отражена с потрясающим, непреходящим писательским мастерством. И не только: сердечность его прозы, ее тонкая горечь, юмор, изящество, как мне кажется, особенно свойственна русским писателям еврейского происхождения, которым в отечественной культуре несть числа. Красильщиков, уверяю вас, занимает в этом ряду далеко не последнее место.
— Аркадий Львович, ваша книга мне прямо в душу запала: очень понравилась! Сюжеты парадоксальные, невероятные, такие только ХХ век может предоставить писателю. Из головы берете или из обширного жизненного опыта? Грэм Грин вот как-то сказал, что черпает сюжеты исключительно из головы...
— Ну, Бабель еще лучше сказал: выдуманное иногда больше похоже на жизнь, нежели сама жизнь. Насчет книжки я тебе вот что скажу: семь лет работы в журналистике свое дело сделали — кого я только ни повидал в те времена!
— Кроме того, книга эта аккумулирует опыт непростой жизни, как говорят русские, «нелегкой судьбы»?
— Я-то свою судьбу нелегкой не назвал бы: мне везло. И когда в России жил — везло: легко поступил во ВГИК, куда и хотел, писал сценарии, фильмы снимал... Другое дело — болезни, личные проблемы, но это касается уже только меня, страна тут не при чем. Я и уехал-то не потому, что в России мне было так уж плохо, а потому, что убежден, что русские должны жить с русскими, казахи с казахами, евреи — с евреями. И вот такого комфортного чувства родства в России, чего уж там, у меня не было. Что-то такое, труднообъяснимое словами, мне мешало...
— А как же пресловутый мультикультурализм, свободное перемещение человека в пространстве? Мы же граждане мира теперь, разве не так?
— Мне это как раз кажется совершенно ложной идеей: кровь — не водица, и на каком бы языке ты не писал, от себя не уйдешь, не спрячешься...
— Вы будете смеяться, но это довольно оригинальная точка зрения: хотя, если подумать, что в ней такого оригинального? Обычно те этнические евреи (писатели, режиссеры), с которыми я беседую, себя идентифицируют с русской культурой: мол, язык и есть определение твоей сущности. Язык — наше, мол, все...
— Ну вот ты мне скажи: может ли лошадь стать коровой? А колибри, уж не знаю, — ланью? И когда наши российские писатели-евреи заявляют, что они как бы русские, меня это смешит! Православные к тому же... ну, как, к примеру, Улицкая, да и другие тоже... Я ее уважаю, конечно, но какая же она «православная»?
— Но ведь и великий Пастернак — и это подчеркивается все время — пытался дистанцироваться от еврейства... Меня, между прочим, это как-то так... не смейтесь, ранит. Одна моя подруга, казашка, уехала из Алма-Аты и говорит мне: еще не хватало учить этот казахский...
— Ну да, и смешно, и горько.
— Я понимаю, конечно, что эта моя ограниченная подружка — далеко не Пастернак...
— Да и я не Пастернак, я себя не равняю. Так вот, при том, что я, как ты понимаешь, фигура поскромнее, однако утверждаю и буду утверждать, что язык — всего лишь инструмент. Инструмент, а не сущность, понимаешь? Как для токаря — его токарный станок. Языки могут быть разными, не только русским: вот Райт-Ковалева, например: эта маленькая еврейка подарила русскому читателю гениальные вещи, на английском написанные. Так поэтому она теперь должна себя англичанкой считать? А Маршак, чьи переводы Бёрнса превосходят оригиналы (все специалисты это утверждают), — шотландцем, что ли?
— Однако у русских писателей, евреев по происхождению, у великих и не очень, всегда есть что-то такое отличительное: какая-то горечь, смешанная непременно с юмором, какое-то, что ли, веселое отчаяние... Своя ментальность такая, «местечковая» в самом лучшем смысле этого слова — в «шагаловском» таком. Хотя русский язык использован, как вы говорите, в качестве инструмента.
— «Местечковость» — не совсем точное слово, думаю. Это по-другому называется: хасидское наследие, подсознательное, глубоко укорененное в генетике, в матрице нашего народа. Веселье и радость во что бы то ни стало. Ибо русская культура очень печальна, горька, слезлива. И русский человек потому всегда благодарен тому, кто его рассмешит: недаром, например, фильмы Гайдая так популярны. Или книги Ильфа и Петрова... А вот книги Зощенко, русского человека, трагичны по своей сути, хоть он и считается юмористом. Так вот что я тебе скажу: евреи как раз стараются бежать от всего этого трагизма. Несмотря ни на что.
— Вы эту историю потрясающую знаете — кто-то недавно ее в Фейсбуке выставил, перепостил откуда-то. Молодых евреев уже отправляли в газовые камеры, а они все веселились и плясали, все плясали и веселились. Что привело немцев в бешенство: мы, мол, вас на куски завтра разрежем, сволочи, чего радуетесь? Те же продолжают веселиться...
— И что?
— А ничего: газом их не отравили, сидели и придумывали им казнь пострашнее, чтобы, так сказать, дух сломить. Но наутро пришла разнарядка, что нужны люди на строительство какой-то там дороги, молодые и здоровые. В результате все они живы остались. Если я не ошибаюсь, там потом обстоятельства изменились, и они выжили.
— Наверное, на Пурим дело было-то... Праздник такой, что хоть газовая камера, хоть что — надо веселиться...
— История потрясающая, какая-то библейская по накалу, из головы не идет у меня.
— Между прочим, ты вот всё печалуешься о «предательстве» Пастернака, а я вот что вспомнил: один критик, очень интересный, Александр Эпштейн, если я не ошибаюсь, так и говорил о Пастернаке, что его вечное веселье, такое внутреннее, его восторженность по отношению к жизни, его радость — это все как раз опять-таки от хасидов идет. Литваки же были противниками хасидизма, они как раз были мрачные: как Мандельштам, тот был трагик, это точно... А если говорить о триаде великих русских поэтов ХХ века, нужно и Бродского вспомнить, который никогда от своего еврейства не отказывался. Он был выше вообще всего, такой как бы человек «над» — потому и не стал выкрестом, ему и приспосабливаться-то не надо было ни к чему.
— Ну да, дух веет, где хочет... Вообще — возвращаясь к непредсказуемости и волшебству жизни, о чем Бабель говорил, — эта реальная история с пляшущими в газовой камере хасидами меня поражает не меньше, чем сюжеты Исаака Башевиса Зингера. Скажем, какая-то девица, помешавшаяся на нарядах, покупавшая их в несметных количествах, умирая, позвала католического священника, чтобы обратиться в христианство: мол, христиане могут похоронить в красивом платье, а не так аскетично, как это у евреев положено. Сюжет просто запредельный!
— Ну почему «запредельный»? Такое могло быть вполне. Тут Бабель прав...
— У вас в книге тоже встречаются запредельные сюжеты: удивительное, как раньше говорили, рядом — стоит только чуть-чуть завесу приоткрыть. Это сочетание, столкновение российского мира (мрачного, тяжелого, страшного) и мира еврейской радости как раз дает ток, создает высоковольтное напряжение вашей прозы. Но, как я поняла, вы скорее хасид по мироощущению: сколько мы с вами общались, вы меня все время уговариваете радоваться и радоваться. Ты жив, ты встаешь утром и светит солнце: так возрадуйся же!
— Вот ты куришь и можешь даже выпивать: здоровье позволяет. А я вот не могу... Мне остается только — что? Любить жизнь, всем своим существом любить жизнь. Что я и делаю — люблю ее, какая бы она ни была. Не знаю, может, кто-то рождается с этим, а кто-то — нет. У меня одна внучка и встает со смехом, и спать ложится хохоча. Другая наоборот — все время жалуется, ноет, капризничает, все ей не так.
— У вас одна внучка литвак, а другая — хасид...
— Вероятно. А по поводу книжки — она, конечно, скорее русская по мироощущению, нежели еврейская, тут ты права: много трагизма там...
— Вам хорошо в Израиле? Не мучаетесь тоской по России? Сны не одолевают — березки там, лес, грибы?
— Я, понимаешь, счастлив, что живу в стране, где нет холуйства этого, повсеместного рабства. И здесь очень комфортно — люди о тебе заботятся, думают о тебе. Но, знаешь, писатель устроен так, что для него «родство» — это уединение. Я каждый год приезжаю в Россию на лето, сижу на своей даче и как раз в лес хожу, по грибы. И вот тогда я тоже чувствую, что это лесное уединение — и есть моя родина. Как Чехов говорил, что, дескать, писатель должен сидеть в потемках. И когда он не был на людях, то сам сидел в этих своих «потемках». Такая вот у писателей родина — своя, внутренняя.
— Помню, на вашей даче прошлым летом мы с вами сидели на крыльце и говорили о судьбах как раз России, очень много говорили. Я ярилась, злилась, печаловалась, а вы...
— ...а я говорил, что национальная идея России, которую как раз никак найти не могут, состоит в ее культуре. В том же Чехове национальной идеи больше, чем во всех ваших партиях.
— То же самое когда-то сказал Леонид Андреев: главное, чем славна Россия, это даже не православие, а петербургский период ее культуры.
— Вот видишь!
Диляра Тасбулатова