«Меня взрастил концлагерь»
08.12.2020
08.12.2020
Во МХАТЕ имени Горького с успехом идёт ваша постановка «Красный Моцарт», посвященная композитору Исааку Дунаевскому. Вы хотите переиздать и свою книгу о нём. На ваш взгляд, Дунаевский вновь актуален?
– В коронавирусную эпоху этот главный сталинский композитор стал неожиданно полезным для здоровья. Он сочинял в мажорных тональностях, так что может подарить ощущение забвения, отдыха от тревог.
При этом у вас есть фильм не о красном, а о настоящем Моцарте – вы за него даже ТЭФИ получили. Почему вы там решили показать музыканта как масона, пробившегося благодаря своим связям?
– Так просто и было. Об этом не принято говорить, но у Бетховена процент сочинений, переживших время, гораздо больше. Моцарт все время импровизировал, много сочинял – иногда по три пьески за вечер. Но они зачастую были крайне среднего качества. Впрочем, Моцарт явно в это время был в потоке, музыка играла им. И это мне очень близко. Я тоже часто просто чувствую, что из меня что-то вырывается в виде законченной истории, в которой есть завязка, кульминация, развитие. И это не остановить. Я называю это «драмой импровизации» – и как актёр именно это исполняю со сцены.
Автор фотографии: Нина Минченок
" border="0"/>Получается что-то вроде моноспектакля?
– Только без готового и заранее заученного текста. Я встаю на место своих героев – Канта, Модильяни, Баха – и от их лица начинаю, так сказать, заговаривать зрителям зубы. Сюжет, конечно, остается, но он переживается мной «здесь и сейчас». И очень варьируется в зависимости от реакции зрителей, от работы в данный момент моих генов и опыта, не сознания.
Что же у вас в генах?
– Как бы это страшно ни звучало, но меня «взрастил» немецкий концлагерь. Моему папе было четыре года, когда его с его мамой Евгенией Базылюк угнали в лагерь смерти Маутхаузен под Веной. Там его «воспитывали» бельгийские овчарки: когда взрослых отправляли на работы, псов спускали с цепи. Из людей же самыми жестокими были земляки, поляки-полицай – они издевались над заключенными страшнее всего. И вот в моей крови сохранился генетический страх перед бельгийскими овчарками. И недоверие к полякам. Да и когда смотрю документальные кадры про концлагеря, кажется, считываю нутром нечто большее. Папин опыт концлагеря во мне не угасает. Он сформировал меня как мужчину, драматурга и импровизатора. Никто сейчас не готов идти за опытом страдания, потому что это – страшно. Все хвастаются машинами, деньгами от государственных грантов, яхтами, а глянцевые издания буквально сочатся салом изнеженных пальцев мужчин, никогда не державших в руках оружия.
Автор фотографии: Нина Минченок
" border="0"/>Нравятся ли вам люди, которые окружают вас в искусстве?
– Это вообще-то счастье – познакомиться вдруг, например, с народной артисткой Алиной Покровской, которая играет в театре Российской армии в моем моноспектакле «Баба голубиная». Или с Сергеем Шакуровым, он исполняет роль вождя как раз в «Красном Моцарте». Два великих актера – два разных характера. Покровская более закрыта, а с Шакуровым мы вот планируем веселый детектив, кто на самом деле убил принца Гамлета.
Некоторые же встречи вообще перерастают в настоящую дружбу. Я как-то давно ходил по московским коллекционерам с просьбой одолжить имеющиеся у них картины Шагала – для первой выставки художника в его родном Витебске. Познакомился тогда и с директором Пушкинского музея Ириной Антоновой, и с искусствоведом Александром Каменским, который потом все называл меня «братом во Шагале», и с учеником мастера Ильей Плоткиным. Все готовы были со мной делиться. Но переплюнула всех дочь Ильи Эренбурга Ирина – она выдала мне «Обнаженную на петухе». Решение дать «поносить» какой-то неизвестной витебской стене картину ее отца, подаренную ему Марком Шагалом, казалось мне противоестественным. Уже потом, когда мы подружились и она научила меня курить папиросы «Беломорканал», я спросил, почему она доверила мне такую ценность. «Доверяйте своему сердцу, учил меня папа, – коротко сказала она. – А ему это как раз посоветовал Шагал». С той поры считаю, что этот завет мне передал лично Марк Захарович.
Вы не музыкант, но у вас что ни книга – то о композиторе, что ни спектакль – то музыкальный. Почему?
– Музыкой я занимался с шести лет, готовился к поступлению в консерваторию в качестве пианиста. Но все-таки я хоть и обладаю определенной музыкальностью, абсолютного слуха я лишен. Так что в итоге закончил ГИТИС – и пишу не саму музыку, а спектакли о ней. Взять хоть вечер в Театре эстрады о Марлен Дитрих, на котором побывал Путин, или «Концерт обреченных» у Олега Табакова в МХТ имени Чехова. Очень люблю свои постановки про танго, про Астора Пьяцоллу. Вообще уверен, что способность говорить родилась из умения двигаться под музыку. Евреи все свои молитвы сочиняли в танце. Еще они танцевали, когда было невозможно что-то высказать словами.
В этом, вы думаете, секрет успеха еврейских музыкантов?
– Музыка лишена однозначного узкого смысла – вот почему музыкальный аккорд всегда красноречивее осмысленной фразы. Добавляем сюда еще энергию надежды – вот вам и клезмеры, и еврейская скрипичная школа. Еврейская музыка – невероятно оптимистическая организация пространства, дающая свободу надеяться. Нас опутывают оковы страха, но мы – еврейские мальчики, не очень удачливые в драке – становимся лишь сильнее в своей вере. И вера здесь – не обязательно сакральная доктрина. Вообще, я думаю, нельзя жить с мыслью, что вокруг тебя все сакрально. Сакральное пространство – оно в синагоге, молельном доме, когда вокруг твоего локтя накручивается тфилин на кожаных ремешках. В быту же ощущение сакральности заменяется торжеством веры в победу милосердия, которое оказывается сильнее ненависти.
Яна Любарская