«Все мы родом из клиники»
09.06.2023
09.06.2023
Ваша творческая биография началась с фильма «Остров погибших кораблей». Спустя годы он, конечно, кажется очень наивным.
– Этот фильм мы начали снимать ещё в 1986 году. Перестройка к тому моменту только-только разгонялась и наследие прошлого было еще сильно и ощутимо. И с моим сорежиссером Евгением Гинзбургом мы решили немного похулиганить и полностью переписали купленный «Ленфильмом» сценарий по одноименному роману Александра Беляева. После выхода фильма известный журналист Александр Минкин в «Московском комсомольце» даже поносил картину в том духе, что «это подрыв наших устоев, не было такого в книге».
Но для нас эта работа стала глотком свободы! В итоге получился фильм о тоталитарном режиме и свободе, где «остров» – это модель общества. А персонаж Шолом, которого играл Константин Райкин, действительно в чём-то наивный, добрый и честный человек, был совестью островитян. Хотя в то же время являлся доверенным лицом губернатора. Фильм, кстати, специально показали в пасхальную ночь – телевизионное руководство решило, что это лучшее «лекарство», чтобы отвлечь людей от похода на службу.
Почему при таком успешном старте в кино вы быстро завязали с режиссурой?
– Это не совсем так. Я и теперь много снимаю документального кино. С игровыми картинами стало сложно – мировоззренческое несовпадение. А с Женей Гинзбургом мы потом сняли ещё двухсерийный фильм «Руанская дева по прозвищу Пышка», который, как и «Остров погибщих кораблей», был удостоен «Серебрянной розы Монтрё» на фестивале в Швейцарии. Меня туда, кстати, из страны не выпустили – был только 1989 год.
Но вовсю шла перестройка, и я, по наивности, решил, что пора снимать более концептуальное кино. Мы с Гинзбургом, которому я искренне благодарен, тогда по-разному видели место кинематографа и несколько разошлись. И тогда у меня настало безысходное безвременье, знаете ли. В тот момент меня очень сильно волновала тема инаковости людей – ведь ещё до ВГИКа я работал в психиатрической клинике в Азербайджане.
Что вам дал этот опыт?
– Очень важное ощущение времени, поскольку я окунулся в ад, а потом вернулся оттуда, как Одиссей из Аида после общения с душой прорицателя Тиресия. И до сих пор часть создаваемых мною образов родом оттуда – из клиники. Я был санитаром в Б-гом забытом отделении, куда, буквально в заточение, прятали самых безнадёжных больных. Они лежали там по 30–40 лет, к ним никто не приходил, их не выводили на прогулки, они не помнили, что такое солнце. Это была преисподняя. Словом, после расставания с Гинзбургом я истосковался по работе, и вот тогда я вспомнил, как во время службы в армии работал художником в части, рисовал плакаты – солдат из строевого устава, Маркса, Ленина – всё в стиле Дейнеки. И решил вернуться к художественным опытам.
Конечно, не обошлось и без влияния работы Жиля Делёза и Феликса Гваттари «Капитализм и шизофрения». Меня обрадовал и обнадежил их основной постулат, что как субъектом, так объектом искусства могут быть только шизофреники! Открытие легло на зыбкую, но благодатную почву: в отличие от паранойи, шизофрения ведь очень легка, весела и творчески продуктивна. В своих работах я использую людей с этим диагнозом. А ещё с синдромом Дауна. Я никогда не называю их больными. Для меня это просто другие люди. Их инаковость, их столкновение с внешним миром – вот что интересно.
И ещё важно помнить: как бы люди ни хорохорились, ни лицемерили, самая главная проблема человека – тема смерти. Она преследует нас повсюду, в том числе и в искусстве. Искусство – это вообще и есть сублимация страха смерти. По-моему, это самое точное его определение. А у этих людей из клиники отсутствует страх смерти! Они не понимают, что такое смерть. Мы же – люди по другую сторону глухого выбеленного каменного забора – испытываем такой отчаянный и безсознательный страх. Смешно, не правда ли? Меня же это на самом деле сильно тревожит. Может, эти люди из клиники могут помочь нам, как бы здоровым.
Как ваши работы появились в Музее современного искусства в Израиле?
– Это было в 2000 году. Я тогда через Айдан-галерею познакомился с Елизаветой Березовской – художником и дочерью Бориса Березовского. И через Лизу её папа приобрел мою «Тайную вечерю». И как потом выяснилось – чтобы подарить Государству Израиль. Работа эта к тому времени имела колоссальный успех на выставке в Базеле – главной площадке современного искусства.
Мне, кстати, потом несколько раз звонил директор тель-авивского музея, пытаясь аккуратно выяснить, сколько же стоит эта картина. От него я и узнал, что им её подарил Березовский. Директор приглашал меня приехать в Израиль, но всё не складывалось – так ни разу и не был. Но хочется, конечно, съездить.
Подозреваю, как и у многих смертных, у меня в жизни многое связано с иудеями. В том числе и история моего самого настоящего большого успеха. У меня в Нидерландах проходила выставка, и в галерею выстроилась огромная очередь, а поздно вечером ко мне постучался застенчивый пожилой еврей и подарил мне пару отличных ботинок. Как оказалось, это был владелец обувного магазина напротив галереи. В тот день у него был такой гешефт, которого не было целый год – вот он и решил меня отблагодарить.
Большинство ваших работ на библейскую тематику. Почему так?
– Это из детства. Я жил в провинциальном азербайджанском городе Гянджа. Но моя няня – тётя Настя – была из православных и всё время таскала меня в церковь. К тому же художники должны отталкиваться от больших историй. А библейские сюжеты – это такие метаистории. Ведь все мы собираем осколки разбитого зеркала. И не надо думать, что библейские сюжеты – просто красивые истории из прошлого, не имеющие к нам никакого отношения. В каждом нашем поступке, в каждом нашем действии – те же самые библейские коллизии.
Ваши картины могут поразить неподготовленного зрителя. Бывали протесты против ваших выставок?
– Да, время от времени возникают проблемы. К примеру, был такой диакон Андрей Кураев, который под тогой искреннего возмущения призывал собраться и физически сорвать очередную мою выставку. Якобы мои работы – это глумление над христианством. У меня же и помыслов таких не было. Хотя, когда-то галерист Марат Гельман предлагал мне устроить «большую провокацию». Я тогда ответил ему, что я «о другом»: мне «не надо рубить иконы, а наоборот».
А вот после того провокационного вброса Кураева была ожидаемая реакция толпы – разрубить мои работы топорами, заодно убить и меня, а тело завернуть в свиную шкуру. Дошло до того, что накануне выставки я был вынужден прятать детей по чужим квартирам. И это удивительно, ведь у меня нет задачи ёрничать по поводу христианства. Скорее, наоборот. И в тех же Нидерландах мои работы выставляются и в кафедральных соборах, и в христианских монастырях.
Работаете ли вы с американскими галереями?
– Одно время, но очень недолго, я работал с Брюсом Зильберштайном – это крупный галерист на Манхэттене. Он даже что-то купил из моих работ и хотел сотрудничать со мной. Но я, признаюсь, испугался. Ведь в России я со всеми работаю на честном слове, как это у нас принято. А там – жёсткая американская система. Мне принесли толстущий договор, который я должен был подписать. И в нём, к примеру, значилось, что я не имею права дольше трёх дней исчезать из поля зрения галереи. А если я что-то нарисую – даже на салфетке в кафе! – то это принадлежит галерее. Я не смогу эту салфетку кому-то подарить. Это всё напрягало, и я не стал подписывать договор.
Возвращаясь к теме людей с инаковостью: вы обрисовали свой опыт в психиатрической клинике как опыт пребывания в аду, а что с этим адом делать?
– Я – противник клиник. Тех, у кого диагноз «шизофрения», надо немедленно выпустить оттуда. Надо освободить этих людей. Я как-то написал рассказ «Посвящается другу». По сюжету, работая в клинике, я должен был освободить человека, но не решился: испугался, что он не выживет среди здоровых людей. И вот это малодушие, которое я проявил, терзало меня, не давало покоя. После этого случая я написал заявление и ушёл из клиники. Так что, мои работы – это и спасение от чувства вины.