Общество
Еврейский волкодав
Сумерки приносили Одессе налёты, убийства и ограбления...
02.05.2018
Муни родился в семье купца второй гильдии Виктора Израилевича и Сары Марковны Киссиных. Начальное домашнее образование – Талмуд и древнееврейский язык – стали первой ступенью его интеллектуального роста. Потом была гимназия в Рыбинске и юрфак Московского университета. С друзьями ранних лет он пытался издавать газету «Студенческие известия» и еженедельник «Литературно-художественная неделя», потом – юмористические журналы «Вихрь» и «Красный факел». Хватало приятелей всегда максимум на четыре номера. В промежутках Киссин работал в разных редакциях, публиковался, посещал чтения. Ему трагически не удавалось довести до конца ни одного собственного дела. То решимости не хватало начать, то безжалостный перфекционизм вынуждал уничтожать написанные строчки. Свои первые стихи он опубликовал в малоизвестном журнале «Зори» – теперь об этом издании даже упоминаний толковых найти нельзя. Он ввёл в обиход утверждение, которым пользуются до сих пор все робкие авторы, так и не ставшие писателями: «Как у Козьмы Пруткова, мои главнейшие произведения хранятся в кожаном портфеле с надписью “Из неоконченного”».
В 1905 году молодёжь чуть отошла от революционных устремлений и закрутилась в пьяном, угарном декадансе. Рассосалась по кружкам самоубийц, спиритическим гостиным и борделям, плавала в вине, вдыхала кокаин, задавалась вопросами гендерного равенства и свободных отношений. «Огарки» – так назывались бунтующие юнцы тех лет, по одноимённому роману Степана Петрова, публиковавшегося под псевдонимом Скиталец. Владислав Ходасевич писал, что это были годы душевной усталости и повального эстетизма: «В литературе по пятам модернистской школы, внезапно получившей всеобщее признание как раз за то, что в ней было несущественно или плохо, потянулись бесчисленные низкопробные подражатели. В обществе – тщедушные барышни босиком воскрешали эллинство». Возможно, он имел в виду свою первую жену Марину Рындину, очень красивую экзальтированную блондинку, которая однажды вышла в свет в костюме Леды: обнажённая, с удавом на шее. Она скоро ушла от него к Сергею Маковскому, будущему редактору журнала «Аполлон», разбив поэту сердце. Всё было не тем, чем казалось, любое событие обрастало излишками смыслов, над расшифровками приходилось трудиться, а результаты обнаруживали всё ту же банальность и суетность бытия. Многие, вспоминая о тех временах, отмечали, что общество делилось на тех, кто ждал перемен к лучшему, тех, кто просто проживал, что дано, и тех, кто сжимался в предчувствии чего-то большого и нехорошего. Муни был из последних, как и Ходасевич.
«Стихам Россию не спасти, Россия их спасет едва ли» – эти строки Киссин написал в 1909 году. У Муни был удивительный, но бесполезный дар: иногда ему удавалось предвидеть ближайшие события, вот только в основном очень мелкие. Шли однажды с Ходасевичем по Тверской, мимо них протащилась коляска, и Муни сказал: «У нее сейчас сломается задняя ось». Старая коляска, запряжённая двумя плохонькими лошадёнками, вскоре действительно встала прямо напротив Елисеевского. Когда они подошли, оба увидели сломанную заднюю ось. Уже вечером на Неглинной им повстречался поэт Витольд Ахрамович, и Ходасевич рассказал ему о том, чему стал свидетелем. Ахрамович в ответ на это в шутку попросил Муни сделать так, чтобы все они встретили сейчас же их общего работодателя – Владимира Антика, издателя желтых книжек «Универсальной Библиотеки». «Извольте», – ответил Муни. Они приблизились к углу Петровских линий и встретили Антика. Муни не понимал, как ему это удаётся, и в тот раз сказал Ахрамовичу с укоризной: «Эх вы! Не могли пожелать Мессию». Странный дар удручал, иногда он объявлял другу: «Предвестия упраздняются!» Надевал синие очки, чтобы не видеть лишнего, а в карман зачем-то клал большую столовую ложку и бутыль брома. Так и ходил по городу с длинной аптечной этикеткой, торчавшей из кармана.
На литературных чтениях он был персоной многим ненавистной. Предпочитал отмалчиваться, но если приходилось высказываться, сурово все критиковал – не терпел ничего, что было несовершенно. С ближайшим другом Ходасевичем тоже не церемонился, иногда мог скривиться и сказать: «Боже, какая дрянь! За что ты мне этакое читаешь?!» Впрочем, и Ходасевич был хорош – нет, не мстил, просто тоже не терпел второго сорта. Едкие эпитеты они оба предпочитали любой утомительной в своей упоительности похвале. Вот только Ходасевич был в себе уверен, а Муни в себе – нет: «Другие дым, я тень от дыма, Я всем завидую, кто дым».
В минуты творческого, да и простого человеческого отчаяния Муни мог сказать: «Моя мечта – это воплотиться, но чтобы уж окончательно, безвозвратно, в какую-нибудь толстую семипудовую купчиху». Мечты осуществляются, другой разговор, что человек к этому не всегда готов. В 1908 году на какое-то время Муни действительно перестал быть на себя похож. Говорить стал по-другому, двигаться, смотреть, одеваться и даже думать. Стихи, которые в то время рассылал в разные редакции, подписывал именем Александра Александровича Беклемешева. Редакторы его отвергали, даже не читая. И двойное это существование изводило не только морально, но и материально – денег-то не платили.
Юрий Айхенвальд, редактировавший в то время литературный отдел «Русской мысли», взялся все-таки напечатать неизвестного поэта. И тут Ходасевич решил, что пора с этой двойственностью Муни заканчивать. Под именем Елизаветы Макшеевой Ходасевич опубликовал стихи, посвящённые тайне Александра Беклемешева и его разоблачению. Муни не сразу узнал автора, но сразу почувствовал. У них с Ходасевичем было объяснение – горькое и болезненное. Но после этого Муни стал потихоньку возвращаться в себя.
Среди друзей Муни был Александр Брюсов, брат поэта Валерия Брюсова. А вскоре женой Муни стала их младшая сестра Лидия. Валерий Брюсов, светоч русского символизма, по свидетельствам современников, в жизни был антисемитом и на свадьбу к молодым не явился. Впоследствии с родственными визитами в их дом тоже не приходил. Хотя за следующие пять лет их отношения вроде бы сгладились. Но когда оба в 1914 году были в Варшаве – Брюсов военным корреспондентом, а Муни чиновником санитарного ведомства, – на свой юбилей, отмечаемый там, Брюсов шурина пригласить не смог. Ходасевичу он потом рассказывал: «Поляки – антисемиты куда более последовательные, чем я. Когда они хотели меня чествовать, я пригласил было Самуила Викторовича, но они вычеркнули его из списка, говоря, что с евреем за стол не сядут. Пришлось отказаться от удовольствия видеть Самуила Викторовича на моем юбилее, хоть я даже указывал, что все-таки он мой родственник и поэт». Не отказываться же, право слово, от юбилея из-за такого неудобства.
В первый день Первой мировой войны Муни был мобилизован – направили его служить чиновником санитарного ведомства. Поехал он в связи с этим в сторону, противоположную линии фронта – в Хабаровск. Потом его перебросили в Варшаву, а потом и в Минск – делопроизводителем в головной эвакуационный пункт. Единая реальность войны оказалась похлеще множественной и неуловимой реальности жизни. Он писал Ходасевичу тяжкие письма, хотя бежать со службы не думал, а из отпуска в часть всегда возвращался вовремя. Депрессия бушевала в его голове безжалостно и теперь уже совершенно открыто. 22 марта 1916 года он застрелился, находясь в кабинете сослуживца, пока тот вышел к начальству. Из пистолета сослуживца, который так соблазнительно лежал на письменном столе. Через 40 минут после выстрела Муни умер.
Ещё давно он готовил книжку стихов и хотел назвать её «Лёгкое бремя». Через год после его смерти – силами друзей и родных – книга была подготовлена к печати. В годы революции она дважды была в типографии, последний раз дошло даже до набора. Но не до публикации. Впрочем, благодаря друзьям, сохранившим архивы, и современным оцифровщикам печатных листов Муни сегодня можно почитать в сети. В одну из последних встреч он сказал Ходасевичу с иронией: «И всё-таки я был».
Владиславу Ходасевичу
И в голубой тоске озерной,
И в нежных стонах камыша,
Дремой окована упорной,
Таится сонная Душа.
И ветер, с тихой лаской тронув
Верхи шумящие дерев,
По глади дремлющих затонов
Несет свой трепетный напев.
И кто-то милый шепчет: «Можно!»
И тянет, тянет в глубину.
А сердце бьется осторожно,
Боясь встревожить Тишину.
1907 год