Общество
Еврейский волкодав
Сумерки приносили Одессе налёты, убийства и ограбления...
22.12.2016
Нотные этюды были заброшены сразу после революции. Мать отговаривала – ведь такие успехи! Но юная Женя Гинзбург была непреклонна: только «дщери буржуазии» могли тратить время на такую ерунду. Она же мечтала стать «честным коммунистом». Она им вскоре стала, а чуть позже была сослана в Магадан. Здесь «буржуазные» этюды оказались кстати – должность лагерного музработника спасла от лесоповала и разлуки с сыном, Васей Аксеновым.
Накануне заключения свой последний Новый год Евгения Гинзбург провела под Москвой в Остафьеве со старшим сыном Алёшей. Роскошное место – усадьба князя Вяземского, перекупленная в конце XIX века графом Шереметевым. После революции её национализировали, и до 30-х годов тут был музей, а потом – пионерский лагерь для «высокопоставленных детей». В «Крутом маршруте» Гинзбург писала, что лагерь этот бывал особенно нарядным в новогодние праздники. Дети партработников делили гостей на категории в соответствии с марками машин, на которых те передвигались: высоко котировались «линкольнщики» и «бьюишники», были ещё «фордошники» – в этой самой низкой категории числилась Гинзбург с сыном.
Она была пропагандистом, членом ВКП(б) с 1932 года, редактором газеты «Красная Татария», а её муж Павел Аксёнов, член партии с 1918 года, – председателем Казанского горсовета. Жили они в Казани. Мамы, сопровождавшие важных пионеров, бурчали по поводу недостаточно крупных фруктов на столиках в номерах, мелковатой икры в ресторане, жирноватой телятины в супе – в «Барвихе», говорили они, кормили лучше. Вспоминая эти события уже после десяти лет тюрьмы и восьми лет поселения, Гинзбург писала, что большинство участников той новогодней встречи в следующие несколько месяцев сменили удобные покои и сытную еду на бутырские нары и баланду, а их дети, теперь уже дети врагов народа, стали воспитанниками специальных детских домов. Наступал 1937 год.
Вот уже два года Евгения Гинзбург была вынуждена в партийных кабинетах Казани и Москвы держать ответ по поводу возникших в её адрес обвинений в троцкистской деятельности. Она называла себя «честным коммунистом» – это был главный архетип соцреализма: упрямый, бескомпромиссный, принципиальный. К нему стремились все, но не все тянули. Гинзбург считала его единственно возможным для себя, потому шла в кабинеты, искренне полагая, что может и должна отстоять свою правоту. Однако на партийном собрании ей вынесли приговор: «притупление политической бдительности». Её муж, верный ленинец, в виновность жены поверить не мог, все повторял: «Это ошибка, Женюшка! Если сажать таких, как ты, то сажать надо всех». Павла Аксёнова в 1939-м приговорили к расстрелу, но заменили пятнадцатью годами лагерей.
Гинзбург обвиняли в сотрудничестве с Эльвовым, с которым она вместе работала в редакции «Красной Татарии». Эльвов был одним из авторов вышедшего в конце 30-х годов четырёхтомника «Истории ВКП(б)». Он написал статью, посвящённую 1905 году, Сталин ее разругал. Когда убили Кирова, эпизод с нерадивым теоретиком революции всплыл на поверхность – Эльвов был приговорён к пяти годам ссылки, но в 1937-м попал в казанскую психбольницу, а ещё через несколько месяцев его расстреляли. Вина Евгении Гинзбург перед партией была в том, что, зная о теоретической ошибке, допущенной Эльвовым в статье о 1905 годе, она не разоблачила его. Значит, работала на врага.
Разум отказывался верить в происходящее. Но 7 февраля 1937 года в райкоме партии Казани ей зачитали решение об исключении. До заключения оставалось несколько дней. На допросах следователи говорили: «Ну что вы молчите? У нас ведь тут не гестапо. Вы у своих. Признайтесь, сообщите имена сообщников, и с вами будут обходиться мягче». Но как поверить, что это свои? Кого назвать сообщниками, если знаешь только коллег, учеников и друзей, заговора против партии с ними никогда не устраивала? Она писала, что её ставили «на конвейер» – это когда допрос вёлся по шесть-семь дней подряд без перерывов на сон и еду. Следователи менялись один за другим, выспавшиеся, гладко выбритые, они проплывали перед глазами. «Веверс при этом нюхает белый порошок – кокаин. Нанюхавшись, он не только угрожает, но и хохочет надо мной: “Что стало из бывшей университетской красотки! /.../ Вы еще в резиновом карцере не бывали? Ах, нет! Ну, значит, еще впереди…”». На одном из допросов в Гинзбург полетело пресс-папье. Веверс тогда даже сам испугался, ведь убивать заключённых не разрешалось.
Досудебное разбирательство шло почти год, а на судебное слушание ушло семь минут. Она засекла по красивым часам, висевшим на стене в просторном кабинете с большими окнами: 10 лет тюремного заключения со строгой изоляцией, с поражением в правах на пять лет. За окном шумели деревья. Казалось, что до этой минуты она не слышала их шума никогда и не видела, чтобы воздух был таким прозрачным. Получив наконец настоящие сроки за свои нереальные преступления, перед этапом политзэчки радовались, как перед началом большого интересного путешествия. Радовалась и Женя Гинзбург. Как будто ясность наступила наконец, почти определённость. Вспоминая резкую перемену своего настроения после оглашения приговора, она писала, что тогда ей снова захотелось жить. Захотелось увидеть, как настоящие коммунисты возьмут верх, схватят за руку нынешних преступников и предадут их честному и справедливому суду. А она пока будет работать: «Каторга! Какая благодать!»
С подругой и сокамерницей Юлей в Ярославской тюрьме они вспоминали детство – революционное, торжественное. Первое ученическое самоуправление, надпись на дверях школы: «Школа труда и радости приветствует Советскую власть!» Где-то в те дни она навсегда разочаровалась в буржуазном прошлом своей страны, возненавидела его с самого первого лица – «проклятого либерала Николая II». Она уверовала в истинную справедливость мира рабочего класса, свободного и энергичного, честного, трудового. В ценность всеобщего блага. Оказавшись на лесоповале, она смогла прочувствовать тяжесть общественного блага каждым собственным мускулом. Перебирая практические знания о партии, полученные в тюрьме, она поклялась себе никаких дел с этими людьми больше не иметь. Её всегдашнее недоверие к Сталину выкристаллизовалось за 10 лет заключения в ясную чистую ненависть. И теперь она, эта ненависть, делала её свободной.
На Магадане она работала в больнице, потом в детском саду «Северный Артек» воспитательницей и няней. Писала, что старательно уклонялась от занятий «патриотическим воспитанием» с детьми, особенно от уроков «воспитания ненависти к врагам», и долгое время ей это удавалось. В 1945 году удочерила лагерную сироту Тоню. В 1948 году, когда этапы с новой силой потянулись на Магадан, она узнала, что едет большое количество профессиональных учителей, и Гинзбург могла лишиться работы с детьми. Мысль угнетала сама по себе, но ещё и потому, что благодаря этой работе она могла высылать деньги сыну Васе – будущему писателю Василию Аксёнову. Её старший Алёша умер в блокадном Ленинграде, а приёмная дочь Майя жила с родителями Павла Аксёнова. Потеря работы сейчас ставила крест на возможности приезда единственного оставшегося из прошлой жизни и родного Васи. Упрямая, она несколько лет билась за это.
Повезло. К ней неплохо относилась начальник детских учреждений доктор Горбатова, она предложила Гинзбург перейти на должность музработника, коих в числе ожидаемого пополнения арестанток не было. В недавнем прошлом Гинзбург разбирала с детишками пустяковые песенки, но тут-то придётся играть настоящие бравурные марши, вести целые утренники, петь во славу Вождя! На этой мысли сердце обрывалось. На одной чаше весов были муки совести, а на другой – возможность, пусть и призрачная, жить с сыном. Женя Гинзбург дала согласие.
Написала письмо матери в Рыбинск, где та жила после войны, и вскоре получила от неё посылку с нотами – надо было срочно наверстать упущенную технику игры. Ганон, Черни, Клементи – в своём революционном детстве она забросила их в дальний угол, потому что музицирование тогда казалось ей чистым воплощением классовых предрассудков: «Пусть дочки мировой буржуазии штудируют Ганона!» Теперь, глядя на пожелтевшие обложки, она раскаивалась перед мёртвыми композиторами, просила прощения и защиты. Безразличные к революции, они спасли её. Советские марши застучали по нотам бойко, и пионерские песни, и слава ненавистному Сталину. Она заплатила эту цену – через несколько лет в Магадан приехал её Вася, отнятый, когда ему было четыре года.